Неточные совпадения
В
начале моего романа
(Смотрите первую тетрадь)
Хотелось вроде мне Альбана
Бал петербургский описать;
Но, развлечен пустым мечтаньем,
Я занялся воспоминаньем
О ножках мне знакомых
дам.
По вашим узеньким следам,
О ножки, полно заблуждаться!
С изменой юности моей
Пора мне сделаться умней,
В делах и в слоге поправляться,
И эту пятую тетрадь
От отступлений очищать.
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя
начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился; а должности мне поважнее не
дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым.
— Вона! пошла писать губерния! — проговорил Чичиков, попятившись назад, и как только
дамы расселись по местам, он вновь
начал выглядывать: нельзя ли по выражению в лице и в глазах узнать, которая была сочинительница; но никак нельзя было узнать ни по выражению в лице, ни по выражению в глазах, которая была сочинительница.
Разговор сначала не клеился, но после дело пошло, и он
начал даже получать форс, но… здесь, к величайшему прискорбию, надобно заметить, что люди степенные и занимающие важные должности как-то немного тяжеловаты в разговорах с
дамами; на это мастера господа поручики и никак не далее капитанских чинов.
Ночью она
начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой… Потом она также говорила о Печорине,
давала ему разные нежные названия или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку…
Слезши с лошадей,
дамы вошли к княгине; я был взволнован и поскакал в горы развеять мысли, толпившиеся в голове моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг моей некованой лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно вдохнул в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный путь. Я ехал через слободку. Огни
начинали угасать в окнах; часовые на валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…
— Эк ведь комиссия! Ну, уж комиссия же с вами, — вскричал Порфирий с совершенно веселым, лукавым и нисколько не встревоженным видом. — Да и к чему вам знать, к чему вам так много знать, коли вас еще и не
начинали беспокоить нисколько! Ведь вы как ребенок:
дай да подай огонь в руки! И зачем вы так беспокоитесь? Зачем сами-то вы так к нам напрашиваетесь, из каких причин? А? хе-хе-хе!
Даже бумага выпала из рук Раскольникова, и он дико смотрел на пышную
даму, которую так бесцеремонно отделывали; но скоро, однако же, сообразил, в чем дело, и тотчас же вся эта история
начала ему очень даже нравиться. Он слушал с удовольствием, так даже, что хотелось хохотать, хохотать, хохотать… Все нервы его так и прыгали.
— Позвольте, позвольте, я с вами совершенно согласен, но позвольте и мне разъяснить, — подхватил опять Раскольников, обращаясь не к письмоводителю, а все к Никодиму Фомичу, но стараясь всеми силами обращаться тоже и к Илье Петровичу, хотя тот упорно делал вид, что роется в бумагах и презрительно не обращает на него внимания, — позвольте и мне с своей стороны разъяснить, что я живу у ней уж около трех лет, с самого приезда из провинции и прежде… прежде… впрочем, отчего ж мне и не признаться в свою очередь, с самого
начала я
дал обещание, что женюсь на ее дочери, обещание словесное, совершенно свободное…
— Подумайте, мадемуазель, —
начал он строго, но все еще как будто увещевая, — обсудите, я согласен вам
дать еще время на размышление.
Знаете, мне всегда было жаль, с самого
начала, что судьба не
дала родиться вашей сестре во втором или третьем столетии нашей эры, где-нибудь дочерью владетельного князька или там какого-нибудь правителя или проконсула в Малой Азии.
Я тотчас мое место наметил, подсел к матери и
начинаю о том, что я тоже приезжий, что какие всё тут невежи, что они не умеют отличать истинных достоинств и питать достодолжного уважения;
дал знать, что у меня денег много; пригласил довезти в своей карете; довез домой, познакомился (в какой-то каморке от жильцов стоят, только что приехали).
В А́нглийском. Чтоб исповедь
начать:
Из шумного я заседанья.
Пожало-ста молчи, я слово
дал молчать;
У нас есть общество и тайные собранья
По четвергам. Секретнейший союз…
Наконец все жиды, подняли такой крик, что жид, стоявший на сторо́же, должен был
дать знак к молчанию, и Тарас уже
начал опасаться за свою безопасность, но, вспомнивши, что жиды не могут иначе рассуждать, как на улице, и что их языка сам демон не поймет, он успокоился.
— Да я думал… —
начал он, желая
дать небрежный тон словам, — что…
— Нет, каков шельма! «
Дай, говорит, мне на аренду», — опять с яростью
начал Тарантьев, — ведь нам с тобой, русским людям, этого в голову бы не пришло! Это заведение-то немецкой стороной пахнет. Там все какие-то фермы да аренды. Вот постой, он его еще акциями допечет.
— Вот, вот этак же, ни
дать ни взять, бывало, мой прежний барин, —
начал опять тот же лакей, что все перебивал Захара, — ты, бывало, думаешь, как бы повеселиться, а он вдруг, словно угадает, что ты думал, идет мимо, да и ухватит вот этак, вот как Матвей Мосеич Андрюшку. А это что, коли только ругается! Велика важность: «лысым чертом» выругает!
— Ничего; что нам делать-то? Вот это я сама надвяжу, эти бабушке
дам; завтра золовка придет гостить; по вечерам нечего будет делать, и надвяжем. У меня Маша уж
начинает вязать, только спицы все выдергивает: большие, не по рукам.
Способный от природы мальчик в три года прошел латынскую грамматику и синтаксис и
начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания
дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах.
— Забыл совсем! Шел к тебе за делом с утра, —
начал он, уж вовсе не грубо. — Завтра звали меня на свадьбу: Рокотов женится.
Дай, земляк, своего фрака надеть; мой-то, видишь ты, пообтерся немного…
— Вот уж и завтра! —
начал Обломов, спохватившись. — Какая у них торопливость, точно гонит кто-нибудь! Подумаем, поговорим, а там что Бог
даст! Вот разве сначала в деревню, а за границу… после…
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! —
начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет.
Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? —
начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь…
дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез стало бы легко…
Он углубился в сравнение себя с «другим». Он
начал думать, думать: и теперь у него формировалась идея, совсем противоположная той, которую он
дал Захару о другом.
«Скажи, служивый, рано ли
Начальник просыпается?»
— Не знаю. Ты иди!
Нам говорить не велено! —
(
Дала ему двугривенный).
На то у губернатора
Особый есть швейцар. —
«А где он? как назвать его?»
— Макаром Федосеичем…
На лестницу поди! —
Пошла, да двери заперты.
Присела я, задумалась,
Уж
начало светать.
Пришел фонарщик с лестницей,
Два тусклые фонарика
На площади задул.
«
Давай!
Начни с хозяюшки».
«Пьешь водку, Тимофеевна...
Желание вас спасти
дало мне силы чрезъестественные; но сажен за сто до берега силы мои стали ослабевать, и я
начал отчаиваться в вашем спасении и моей жизни.
В слоях находил иногда остатки животных, в морях живущих, находил остатки растений и заключать мог, что слоистое расположение земли
начало свое имеет в наплавном положении вод и что воды, переселяяся из одного края земного шара к другому,
давали земле тот вид, какой она в недрах своих представляет.
О друзья мои, сыны моего сердца! родив вас, многие имел я должности в отношении к вам, но вы мне ничем не должны; я ищу вашей дружбы и любови; если вы мне ее
дадите, блажен отыду к
началу жизни и не возмущуся при кончине, оставляя вас навеки, ибо поживу на памяти вашей.
Буллу свою
начинает он жалобою на диавола, который куколь сеет во пшенице, и говорит: «Узнав, что посредством сказанного искусства многие книги и сочинения, в разных частях света, наипаче в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанные, содержат в себе разные заблуждения, учения пагубные, христианскому закону враждебные, и ныне еще в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве, всем и каждому сказанного искусства печатникам и к ним принадлежащим и всем, кто в печатном деле обращается в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными братиями нашими, Кельнским, Майнцким, Триерским и Магдебургским архиепископами или их наместниками в областях, их, в пользу апостольской камеры, апостольскою властию наистрожайше запрещаем, чтобы не дерзали книг, сочинений или писаний печатать или отдавать в печать без доклада вышесказанным архиепископам или наместникам и без их особливого и точного безденежно испрошенного дозволения; их же совесть обременяем, да прежде, нежели
дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно рассмотрят или чрез ученых и православных велят рассмотреть и да прилежно пекутся, чтобы не было печатано противного вере православной, безбожное и соблазн производящего».
— Не знаю, — отвечал он мне небрежно, — я ведь никогда не езжу в карете, потому что, как только я сяду, меня сейчас
начинает тошнить, и маменька это знает. Когда мы едем куда-нибудь вечером, я всегда сажусь на козлы — гораздо веселей — все видно, Филипп
дает мне править, иногда и кнут я беру. Этак проезжающих, знаете, иногда, — прибавил он с выразительным жестом, — прекрасно!
Мазурка клонилась к концу: несколько пожилых мужчин и
дам подходили прощаться с бабушкой и уезжали; лакеи, избегая танцующих, осторожно проносили приборы в задние комнаты; бабушка заметно устала, говорила как бы нехотя и очень протяжно; музыканты в тридцатый раз лениво
начинали тот же мотив.
— C’est un homme qui n'a pas… [Это человек, у которого нет…]
начал было камергер, но остановился,
давая дорогу и кланяясь проходившей особе Царской фамилии.
—
Давайте сейчас попробуем, графиня, —
начал он; но Левин хотел досказать то, что он думал.
— Так, так! — проговорил он и тотчас же, взяв карандаш,
начал быстро рисовать. Пятно стеарина
давало человеку новую позу.
Как будто было что-то в этом такое, чего она не могла или не хотела уяснить себе, как будто, как только она
начинала говорить про это, она, настоящая Анна, уходила куда-то в себя и выступала другая, странная, чуждая ему женщина, которой он не любил и боялся и которая
давала ему отпор.
— Он всё не хочет
давать мне развода! Ну что же мне делать? (Он был муж ее.) Я теперь хочу процесс
начинать. Как вы мне посоветуете? Камеровский, смотрите же за кофеем — ушел; вы видите, я занята делами! Я хочу процесс, потому что состояние мне нужно мое. Вы понимаете ли эту глупость, что я ему будто бы неверна, с презрением сказала она, — и от этого он хочет пользоваться моим имением.
— Говорят, что это очень трудно, что только злое смешно, —
начал он с улыбкою. — Но я попробую.
Дайте тему. Всё дело в теме. Если тема дана, то вышивать по ней уже легко. Я часто думаю, что знаменитые говоруны прошлого века были бы теперь в затруднении говорить умно. Всё умное так надоело…
И уже не
давая Левину досказать свою мысль, Метров
начал излагать ему особенность своего учения.
— Э! да ты, я вижу, Аркадий Николаевич, понимаешь любовь, как все новейшие молодые люди: цып, цып, цып, курочка, а как только курочка
начинает приближаться,
давай бог ноги! Я не таков. Но довольно об этом. Чему помочь нельзя, о том и говорить стыдно. — Он повернулся на бок. — Эге! вон молодец муравей тащит полумертвую муху. Тащи ее, брат, тащи! Не смотри на то, что она упирается, пользуйся тем, что ты, в качестве животного, имеешь право не признавать чувства сострадания, не то что наш брат, самоломанный!
Василий Иванович
дал ему слово не беспокоиться, тем более что и Арина Власьевна, от которой он, разумеется, все скрыл,
начинала приставать к нему, зачем он не спит и что с ним такое подеялось?
— Вы из приличия рассматриваете картинки, Евгений Васильич, —
начала она. — Вас это не занимает. Подвиньтесь-ка лучше к нам, и
давайте поспоримте о чем-нибудь.
Начинал я догадываться, что дело неладно повел, напрасно
дал свое расположенье заметить, да хватился-то я поздно.
— Как же это, Ардалион Михайлыч, —
начал я, — отчего ж эти деревья на другой же год не срубили? Ведь за них теперь против прежнего десятой доли не
дадут.
Начал давать бурмистру советы, как сажать картофель, как для скотины корм заготовлять и пр.
— Ах ты, шут этакой! — промолвил он наконец и, сняв шляпу,
начал креститься. — Право, шут, — прибавил он и обернулся ко мне, весь радостный. — А хороший должен быть человек, право. Но-но-но, махонькие! поворачивайтесь! Целы будете! Все целы будем! Ведь это он проехать не
давал; он лошадьми-то правил. Экой шут парень. Но-но-но-ноо! с Бо-гам!
Показали других. Я наконец выбрал одну, подешевле.
Начали мы торговаться. Г-н Чернобай не горячился, говорил так рассудительно, с такою важностью призывал Господа Бога во свидетели, что я не мог не «почтить старичка»:
дал задаток.
Мужик подъехал к лавке, купил овса и поехал домой. Когда приехал домой,
дал лошади овса. Лошадь стала есть и думает: «Какие люди глупые! Только любят над нами умничать, а ума у них меньше нашего. О чем он хлопотал? Куда-то ездил и гонял меня. Сколько мы ни ездили, а вернулись же домой. Лучше бы с самого
начала оставаться нам с ним дома; он бы сидел на печи, а я бы ела овес».
Лидия села в кресло, закинув ногу на ногу, сложив руки на груди, и как-то неловко тотчас же
начала рассказывать о поездке по Волге, Кавказу, по морю из Батума в Крым. Говорила она, как будто торопясь
дать отчет о своих впечатлениях или вспоминая прочитанное ею неинтересное описание пароходов, городов, дорог. И лишь изредка вставляла несколько слов, которые Клим принимал как ее слова.